Головна Головна -> Твори -> Грустные пейзажи войны: об Александре Роскине

Грустные пейзажи войны: об Александре Роскине



Кто не помнит эти грустные пейзажи войны – мелколесье за дорожной канавой, безымянные речки, безымянные струи и вас, ополченцы – дорогие солдаты Москвы! Где-то за Вязьмой, уже почти под Смоленском, на берегу вот такой же речушки, протекающей у края деревни, мы прощались с ним.

* Война разлучила нас, как разлучала она многих!
* Солдат и не солдат.
* Я жив, он умер – убит.
* Пал ли он в бою или просто замучен немцами? – я не знаю.

Но я знаю твердо одно: он отдал свою жизнь народу, среди которого родился на свет.

Я помню тот августовский день 1941 года. Тогда мы были оба живы и сидели за деревенским мостиком на камне у самой воды. Через несколько минут надо было уходить – каждому в свою часть. И мы прощались. Мы оба смотрели вниз на вечно подвижную воду и видели в ной только отражение высоких небес.

Потом я поглядел на его лицо мельком, как смотрят обычно люди при расставании (стыдно им или страшно покидать друг друга?), и увидел внезапно, как будто я никогда его не видел: его седые волосы, прикрытые солдатской пилоткой, худые ноги в обмотках, совсем не приспособленные для походов, его руки, умевшие так чудесно писать и играть, его умные, черные, проницательные глаза,- и страшно сжалось сердце! Наверное, у обоих… И у солдат оно сжимается часто, чаще, чем ему надо сжиматься.

И я подумал: «Пожалуй, ему не следовало бы здесь быть. Зачем он тут?»

Но он вдруг сказал:

–        Мне здесь хорошо. Я достал себе в санбате подстилку и теперь уже не сплю на земле…

Больше я его не видел и больше никогда не встречу. Он погиб, как солдат, как советский воин!

Теперь мы чтим его смерть, уважаем, мы ему благодарны за нее. Это все так. Это все верно. Но мне бы хотелось, чтобы мы и лучше и больше уважали его жизнь, были благодарны за нее. Считать дни его жизни и всяких трудов, вспоминать его надежды, намерения и мечты – тяжело, как считать и вспоминать собственные дни и надежды.

Мы начинали вместе и почти пятнадцать лет встречались так часто, как только могут встречаться друзья. Это была наша молодость! Не по возрасту, не по годам – наша духовная молодость, начало творческой жизни. Каждый, как принято говорить, искал свою тему…

И Роскин нашел ее сразу! Он был понимающий свои желания человек и послушный своему внутреннему голосу. Искусство он любил безмерно и с детства учился его узнавать и разбирать. Литература, музыка, театр были его смыслом, его существованием. Он любил проникать в большие умы и умел разгадывать их творения, так как сам имел ум обширный, проницательный и полный непроницаемого обаяния. Но нервы! Но нервы у него были слишком открытые и слишком тонкие, нервы артиста.

Не раз он спрашивал меня со своей пытливой, удивительно пытливой улыбкой:

* –        Скажите, как вы ссоритесь со своей женой?
* –        А вы как?
* – Я? – отвечал он.- Сам кричу, сам плачу, сам прощения прошу.

Еще в детстве его занимал театр, и он написал пьесу в стихах про свою собаку.

И с самой же молодой поры его стал привлекать Чехов. Он потратил несколько лет упорного труда, поисков, исследований и, наконец закончив работу, понес се на суд…

И с ним случилось то, что случалось во все времена. Я не помню, какой невежда, из какой редакции, вернув ему рукопись, написал на ней, что вес это бред, чепуха и никуда не годится, пусть лучше автор не занимается литературой.

Все это было сказано со всякими знаками: и восклицаниями, и удивления, и с тем ужасным пренебрежением, с каким умеет говорить только глупость, когда она случайно получает возможность говорить об искусстве, уме и таланте. Он взял свою рукопись и ушел. Он шел по улице, ничего не помня, громко разговаривая сам с собой, глаза у него стали красные, из них лились слезы. Он не принадлежал к тому молодому поколению, которое родилось и выросло вместе с  властью и смотрело на завоеванный мир, и счастье, и труд, как на свое собственное хозяйство, где нерадивому и глупому работнику следует просто ответить – выгнать вон. А он заплакал только, заволновался, затих почти на десять лет. Должно быть, в эту пору он начал рано седеть…

Я видел его еще раз плачущим в тот день, когда умер Владимир Маяковский. Это было ие у гроба поэта, где мог заплакать каждый. Это было ночью, на работе, в  «Бедноте».

В тесной редакционной комнате среди пыли и клея, тассов-ских телеграмм о кознях английских консерваторов стоял он один, и тогда уже седой, высокий, с фигурой теннисиста, и плакал, как ребенок, навзрыд. Он все-таки больше всего на свете любил нашу поэзию, поэзию революции, и понимал, кого она потеряла. Ах, если бы он успел рассказать нам об этом удивительном поэте, он сделал бы это так проникновенно, как, может быть, никто другой. Что же он делал сам? Как жил в эти годы? Следует спросить, чего он только не делал? Клеил телеграммы ТАССа в «Бедноте». Был два раза выпускающим в «Рабочей Москве». Но подверстал однажды пуск какой-то фабрики в Кашире под рубрикой: «За рубежом», и больше сам  не явился  в редакцию,  хотя его  никто  не ругал.

Писал очерки о зоологическом саде под заглавием «Помесь яка и зебу». Писал даже книги о новых сортах пшеницы – «Дороги, караваны, колосья». Играл в поккер, бегал на концерты и премьеры, ездил в командировки, сидел в кафе, если в кармане водились деньги (а они не водились), ходил в гости к друзьям и все же часто бывал одинок даже  в своей семье.

– Не дай бог никому,- говорил он мне часто,- не дай бог в молодые свои годы и в пожилом возрасте, уже с седеющими висками, ходить по редакциям журналов и предлагать свои очерки и глядеть на рецензентов, которых все вдруг удивляет в твоей рукописи, даже песня птицы на заре, выслушивать замечания юных секретарш и по нескольку раз повторять им свою фамилию. Не дай бог никому это в зрелые годы. Начинаешь шутить над собой.

Эти записки, бережно уложенные в чемодан вместе с тонким одеялом и теннисной ракеткой, привозил он к нам в деревню, где гнили все друзья: Гайдар, Паустовский, Халтурин.

И именно здесь, вдали от сутолоки московской жизни, в старом доме, где в толстых бревнах, как часы, тикали жучки-дровоеды, он снова начал работать над Чеховым, уезжая только в Таганрог.

* «Местные жители,- писал он оттуда в шутливом тоне,- в один голос твердят, что Чехов родился и вырос в Таганроге, и, между прочим, как раз в тот период, когда доживал в Таганроге свой век Кукольник… Вечером каждодневно я отправляюсь в гости. Меня самого удивляет моя способность быть гостем в самых неблагоприятных условиях».
* И письма его становятся веселей, радостней, состояние духа спокойней и выше.
* Возвращение к своему любимому труду, с какого он начинал свою творческую жизнь, именно возвращение к размышлениям об искусстве, к анализу его, придавало этому глубокому таланту крылья.
* Очевидно, трудно потерять свою тему.
* А таланты у нас не теряются.

Но время… время Роскин потерял. И прошло его немало с той поры, когда он шел по улице, громко бормоча,- до того дня, когда сам Немирович-Данченко вызвал его к себе и долго советовался с ним, как ему поставить «ТРИ СЕСТРЫ», и так ли он, Владимир Иванович Немирович-Данченко, понимает Чехова, как надо его понимать.

И Александр Роскин на репетициях сидел рядом с ним за его режиссерским столиком.

Многие лучше, чем я, могут рассказать о блеске и глубине трудов Александра Роскина и что он сделал для советского театра и искусства. Но тот, кто знал его в жизни, никогда не забудет его драгоценных бесед о великих творениях искусства, его ума, полного силы, изящества, тонкости, когда он сам являлся перед нами, словно удивительное явление искусства. Невозможно забыть его внимательного взгляда, его лица с крупными, но мягкими чертами, его седую, чуть склоненную голову, когда он сидел за роялем, аккомпанируя себе и тихо напевая романсы Чайковского или что-нибудь другое, всегда извлекая из глубины звуки, точно дивные, полные смысла рассказы.

Он умел и сердиться, и обижать друзей, и подолгу молчать. Тогда мы его боялись. Удирали на рыбную ловлю. Даже прятались в шкаф. Но больше всех доставалось от него ему самому. Ибо он был беспощаден в правде. Справедливость, правда и благородство жили в его душе, как глубочайшие черты советского человека. И напрасно я спрашивал себя, зачем он там, за Вязьмой, сидит на камне у безымянной речки, в пыльных солдатских бутсах и держит меж колен винтовку. Справедливо было находиться там и благородно! И он был там. И погиб за советский народ, за Советскую Родину, которой служил своим талантом, своим умом, своей жизнью. И вот ого последнее письмо уже из армии, с фронта, 30 сентября 1941 года.

«И все же помните обо мне, если подвернется какой-нибудь случай. Пишите хотя бы изредка, а то я скучаю по старым друзьям».

* К нему некуда больше писать.
* И вот он, этот случай.
* Милый Роскин! Старый друг наш!
* Наш драгоценный гость!
* Ты здесь, среди нас хозяин!


Загрузка...



Схожі твори: